Дмитрий Глуховский - Метро 2035
– Он там? На Пушкинской? Ты обещал его не трогать!
Они остановились у кирпичной стены в потолок с железной дверью. Охрану Дитмар отогнал указательным пальцем. Извлек кисет, выудил из кармана резаную газету, присыпал причудливые жирные буквы сушеным дурманом, лизнул, скрутил.
– На, и ты покури.
Артем не побрезговал. Душа просила отравы еще там, у Мельника; но Мельник вот пожалел ему последней папиросы перед тем, как навсегда Артема от себя отшвырнуть, а Дитмар угостил.
Унтер прислонился к стене спиной, опер затылок, поглядел в потолок.
– А вот родится у его армяночки урод, как думаешь, будет учитель нам книжку писать?
– Если вы убьете его? Ребенка?
– Если усыпим. Что, не станет он нас в книжке хвалить?
– Не станет, – ответил Артем. – Не может же он быть такой сволочью.
– Ну вот, – Дитмар зажмурился, выпуская дым. – А я думаю, станет. Армяночка, думаю, будет переживать, клевать нашего Илью Степановича, но он потом убедит ее, что так хорошо и правильно. Что надо просто еще попробовать. И сядет писать книгу про Рейх, а мы ее потом издадим тиражом десять тысяч. Чтобы каждый в метро прочел, кто умеет читать. А остальных по ней читать научат. И фамилию Ильи Степановича каждый будет знать. И вот за это Илья Степанович простит нам, что мы его ребеночка усыпили.
– За десять тысяч книжек? Он тебя удивит еще, – скривил Артем Дитмару улыбку. – Бежит со станции, а может, и покушение совершит. Такое простить нельзя.
– Простить нельзя, а забыть можно. Все с собой договариваются. Люди меня редко, сталкер, удивляют. Человек просто устроен. Шестеренки в башке у всех одинаковые. Вот тут – желание жить получше, вот тут – страх, вот тут – чувство вины. А больше в человеке никаких шестеренок нет. Жадных соблазнять, бесстрашных виной морить, бессовестных запугивать. Ты вот: какого черта обратно приперся? Знал же, что шеей рискуешь. Нет, совестливый. За старичка своего переживаешь. Рванул переход, потому что совестливый. Войне помог, потому что совестливый. А теперь крючок уже вот он, торчит крючочек! – Дитмар прокуренным пальцем дотронулся до Артемовой щеки; тот отдернулся. – Слопал. И куда ты рыпнешься от меня? Ты ведь Орден свой предал. Снюхался с врагом. Вот твои друзьяшки стоят там, ждут тебя. Думают, ты их человек. А нет, ты мой.
Артем и курить забыл. Самокрутка погасла.
– Говно твой табак, – сказал он Дитмару.
– Зато когда Рейх во всем метро победит, табак у всех будет отличный! – пообещал ему Дитмар. – Ладно. Пойдем к Гомер Иванычу.
Мигнул охране; поехал в сторону метровый засов с пудовым замком; и их пустили на станцию Шиллеровскую.
* * *Артем помнил ее Пушкинской: такой же белой, такой же мраморной, как соседняя Чеховская, хоть и перемазанной ненавистью к нерусским. На Пушкинской его показывали толпе, объясняли, за что к виселице приговорили: за убийство фашистского офицера. Офицера Артем убил так – навел на него автомат и вжал крючок; судорога палец свела. Свела, когда этот офицер дауну-подростку голову пробивал пулей. Простительно: Артем молодой был, впечатлительный. Сейчас бы, наверное, перетерпел; отвернулся. Отвернулся бы? Постарался бы отвернуться. От петли в горле чересчур першит.
А сейчас оказались они не на Пушкинской; и не на Шиллеровской.
Оказались нигде.
Вся станция была разнесена, раскурочена. Мрамора не осталось ни плиточки, все ободрали и куда-то унесли. Был голый исшкрябанный бетон, были горы земли, реки грязи, подпорки дряхлые деревянные; вместо воздуха была водяная пыль, смешанная с цементной пылью – и воздух от нее становился тоже бетонным. Лупили через пар прожектора, и их лучи были видны от начала и до конца, как огромные дубины.
Эти дубины охаживали по хребтам и мордам жутких голых людей – кто тряпкой срам прикрыл, кто уже и этим не заботится; все отпечатаны черным, все каплют кровью. Те, кто был мужчинами, заросли по глаза. Кто был женщинами – от спутанных волос вовсе безглазые. Но – все обычные, двурукие и двуногие. И только подростки – искореженные. Спины перекошенные, сросшиеся пальцы, головы сплюснутые; и циклопы, и двухголовые, и шерстистые как звери. Уроды.
Одежды тут не было ни на ком; были нагие, и были в форме.
Автоматчики носили респираторы: без них здоровью вред. Респираторы смотрелись намордниками, будто охрана могла иначе на голых наброситься и зубами загрызть. А из-за намордников приходилось с ними иначе: цепями, плетьми из колючки. От них и стоял здесь тот рев, который Артем слышал из-за стенки, из учительского туалета.
А самое страшное в станции было то, что она нигде не кончалась. Эти голые зверочеловеки скреблись из нее во все стороны – кирками, лопатами, молотками, ногтями – отчаянно корябали землю, камень, прогрызая пустоту вправо, и влево, и вверх, и вниз. Шиллеровская уже стала больше самой просторной из станций, где Артему пришлось побывать; и каждую минуту она продолжала раздуваться.
– Вы их как рабов?! – спросил Артем.
– А что? Гуманней, чем просто в расход пускать, нет? Пусть пользу приносят! Расширяем жизненное пространство! Такой приток добровольцев со всего метро, размещать негде! – перебарывая рев уродов, объяснил ему Дитмар. – Когда закончат реконструкцию, здесь будет город-сад! Самая большая станция метро! Столица Рейха! Кинотеатр, спортзал, библиотека и больница!
– Он для этого про уродов придумал, фюрер ваш? Ради рабства? Тут уродов и четверти не наберется!
– А это не тебе, сталкер, решать, кто урод, а кто нет! Фюрер – гений! – засмеялся Дитмар. – Глупо же травить людей за то, что они армяне! Или евреи! Эффекта ноль. Если уж человек родился евреем, с этим ничего уже сделать нельзя. У некоторых даже на лице написано: еврей. Чеченец. Казах. И все! Он твоя мишень, он твой враг, и верным тебе он никогда не станет. А кто русский – у него что же теперь, иммунитет? Он что, по одному рождению избранный? Ему все дозволено? Ему, может, ничего бояться больше не надо? Бессмыслица! А уродство?! Совсем другой коленкор! Тонкое дело – уродство! Мутация! Родишься здоровым, а потом как пойдет опухоль расти! Или зоб! Или отклонения! А может, это вообще глазом не увидеть! Это только врач наверняка сказать может! И поэтому – каждая сука должна трястись и под себя ходить от страха, идя к врачу на осмотр. И врач сам должен трястись. И уж с нами, консилиумом, решать, кто урод, а кто нет. И никто не может быть уверен ни в чем. Никогда. И всю жизнь, понял, всю жизнь должен оправдываться. И нас оправдывать. Вот красота-то! А?! Красотища!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});